Неточные совпадения
Но если ему надо, для
своей идеи, перешагнуть хотя бы и через труп, через
кровь, то он внутри себя, по совести, может, по-моему,
дать себе разрешение перешагнуть через
кровь, — смотря, впрочем, по идее и по размерам ее, — это заметьте.
Его пронимала дрожь ужаса и скорби. Он, против воли, группировал фигуры,
давал положение тому, другому, себе добавлял, чего недоставало, исключал, что портило общий вид картины. И в то же время сам ужасался процесса
своей беспощадной фантазии, хватался рукой за сердце, чтоб унять боль, согреть леденеющую от ужаса
кровь, скрыть муку, которая готова была страшным воплем исторгнуться у него из груди при каждом ее болезненном стоне.
Кровь у ней начала свободно переливаться в жилах;
даль мало-помалу принимала
свой утерянный ход, как испорченные и исправленные рукою мастера часы. Люди к ней дружелюбны, природа опять заблестит для нее красотой.
Пришедшим слепым нищим он
дал рубль, на чай людям он роздал 15 рублей, и когда Сюзетка, болонка Софьи Ивановны, при нем ободрала себе в
кровь ногу, то он, вызвавшись сделать ей перевязку, ни минуты не задумавшись, разорвал
свой батистовый с каемочками платок (Софья Ивановна знала, что такие платки стоят не меньше 15 рублей дюжина) и сделал из него бинты для Сюзетки.
«Буду завтра просить три тысячи у всех людей, — как пишет он
своим своеобразным языком, — а не
дадут люди, то прольется
кровь».
— Ты напрасно думаешь, милая Жюли, что в нашей нации один тип красоты, как в вашей. Да и у вас много блондинок. А мы, Жюли, смесь племен, от беловолосых, как финны («Да, да, финны», заметила для себя француженка), до черных, гораздо чернее итальянцев, — это татары, монголы («Да, монголы, знаю», заметила для себя француженка), — они все
дали много
своей крови в нашу! У нас блондинки, которых ты ненавидишь, только один из местных типов, — самый распространенный, но не господствующий.
В глухую ночь, когда «Москвитянин» тонул и «Маяк» не светил ему больше из Петербурга, Белинский, вскормивши
своей кровью «Отечественные записки», поставил на ноги их побочного сына и
дал им обоим такой толчок, что они могли несколько лет продолжать
свой путь с одними корректорами и батырщиками, литературными мытарями и книжными грешниками.
И вышла в сени. Там, ткнувшись головой в угол, она
дала простор слезам
своей обиды и плакала молча, беззвучно, слабея от слез так, как будто вместе с ними вытекала
кровь из сердца ее.
Вскоре после описанных событий члены «дурного общества» рассеялись в разные стороны. Остались только «профессор», по-прежнему, до самой смерти, слонявшийся по улицам города, да Туркевич, которому отец
давал по временам кое-какую письменную работу. Я с
своей стороны пролил немало
крови в битвах с еврейскими мальчишками, терзавшими «профессора» напоминанием о режущих и колющих орудиях.
Замечу мимоходом, что Марья Ивановна очень хорошо знает это обстоятельство, но потому-то она и выбрала Анфису Петровну в поверенные
своей сплетни, что, во-первых, пренебрежение мсьё Щедрина усугубит рвение Анфисы Петровны, а во-вторых, самое имя мсьё Щедрина всю
кровь Анфисы Петровны мгновенно превратит в сыворотку, что также на руку Марье Ивановне, которая, как
дама от природы неблагонамеренная, за один раз желает сделать возможно большую сумму зла и уязвить
своим жалом несколько персон вдруг.
— Я… я очень просто, потому что я к этому от природы
своей особенное дарование получил. Я как вскочу, сейчас, бывало, не
дам лошади опомниться, левою рукою ее со всей силы за ухо да в сторону, а правою кулаком между ушей по башке, да зубами страшно на нее заскриплю, так у нее у иной даже инда мозг изо лба в ноздрях вместе с
кровью покажется, — она и усмиреет.
Чепкун и встал:
кровь струит по спине, а ничего виду болезни не
дает, положил кобылице на спину
свой халат и бешмет, а сам на нее брюхом вскинулся и таким манером поехал, и мне опять скучно стало.
— Я ведь не сказал же вам, что я не верую вовсе! — вскричал он наконец, — я только лишь знать
даю, что я несчастная, скучная книга и более ничего покамест, покамест… Но погибай мое имя! Дело в вас, а не во мне… Я человек без таланта и могу только отдать
свою кровь и ничего больше, как всякий человек без таланта. Погибай же и моя
кровь! Я об вас говорю, я вас два года здесь ожидал… Я для вас теперь полчаса пляшу нагишом. Вы, вы одни могли бы поднять это знамя!..
— А на што? Бабу я и так завсегда добуду, это, слава богу, просто… Женатому надо на месте жить, крестьянствовать, а у меня — земля плохая, да и мало ее, да и ту дядя отобрал. Воротился брательник из солдат,
давай с дядей спорить, судиться, да — колом его по голове.
Кровь пролил. Его за это — в острог на полтора года, а из острога — одна дорога, — опять в острог. А жена его утешная молодуха была… да что говорить! Женился — значит, сиди около
своей конуры хозяином, а солдат — не хозяин
своей жизни.
— Ты, Фома, меня не задирай, в покое оставь! — сказал он, гневно смотря на Фому
своими маленькими, налитыми
кровью глазами. — Мне что твоя литература?
Дай только бог мне здоровья, — пробормотал он себе под нос, — а там хоть бы всех… и с сочинителями-то… волтерьянцы, только и есть!
— Я собрал бы остатки моей истерзанной души и вместе с
кровью сердца плюнул бы в рожи нашей интеллигенции, чер-рт ее побери! Я б им сказал: «Букашки! вы, лучший сок моей страны! Факт вашего бытия оплачен
кровью и слезами десятков поколений русских людей! О! гниды! Как вы дорого стоите
своей стране! Что же вы делаете для нее? Превратили ли вы слезы прошлого в перлы? Что
дали вы жизни? Что сделали? Позволили победить себя? Что делаете? Позволяете издеваться над собой…»
Дама была из тех новых, даже самоновейших женщин, которые мудренее нигилистов и всего доселе появлявшегося в женском роде: это демократки с желанием барствовать; реалистки с стремлением опереться на всякий предрассудок, если он представляет им хотя самую фиктивную опору; проповедницы, что «не о хлебе едином человек жив будет», а сами за хлеб продающие и тело и честную
кровь свою.
Я назвал здесь очень немного задач, но заранее соглашаюсь, что их наберутся целые массы, и притом гораздо более существенных. Сказать человеку толком, что он человек, — на одном этом предприятии может изойти
кровью сердце.
Дать человеку возможность различать справедливое от несправедливого — для достижения этого одного можно душу
свою погубить. Задачи разъяснения громадны и почти неприступны, но зато какие изумительные горизонты! Какое восторженное, полное непрерывного горения существование!
Видел я её, мать мою, в пространстве между звёзд, и как гордо смотрит она очами океанов
своих в
дали и глубины; видел её, как полную чашу ярко-красной, неустанно кипящей, живой
крови человеческой, и видел владыку её — всесильный, бессмертный народ.
В пристройке, где он
дал мне место, сел я на кровать
свою и застыл в страхе и тоске. Чувствую себя как бы отравленным, ослаб весь и дрожу. Не знаю, что думать; не могу понять, откуда явилась эта мысль, что он — отец мой, — чужая мне мысль, ненужная. Вспоминаю его слова о душе — душа из
крови возникает; о человеке — случайность он на земле. Всё это явное еретичество! Вижу его искажённое лицо при вопросе моём. Развернул книгу, рассказывается в ней о каком-то французском кавалере, о
дамах… Зачем это мне?
Они всё только строят, вечно трудятся, их пот и
кровь — цемент всех сооружений на земле; но они ничего не получают за это, отдавая все
свои силы вечному стремлению сооружать, — стремлению, которое создает на земле чудеса, но все-таки не
дает людям крова и слишком мало
дает им хлеба.
А у него руки связаны, и он не может выпить… он сказал мне, подняв немного
свою голову, всю в
крови: «
Дайте, барышня, ко рту», Я поднесла ему, — он выпил так медленно, медленно и сказал: «Спасибо вам, барышня!
— С Марфой-то Ивановной он все-таки по-свойски разделался — и за косу, и всякое прочее, потому как я, говорит, за
свою кровь ответ должен богу
дать.
Афоня. Батюшки! Сил моих нет! Как тут жить на свете? За грехи это над нами! Ушла от мужа к чужому. Без куска хлеба в углу сидела, мы ее призрели, нарядили на
свои трудовые деньги! Брат у себя урывает, от семьи урывает, а ей на тряпки
дает, а она теперь с чужим человеком ругается над нами за нашу хлеб-соль. Тошно мне! Смерть моя! Не слезами я плачу, а
кровью. Отогрели мы змею на
своей груди. (Прислоняется к забору.) Буду ждать, буду ждать. Я ей все скажу, все, что на сердце накипело.
— Что! — кричит Иуда, весь наливаясь темным бешенством. — А кто вы, умные! Иуда обманул вас — вы слышите! Не его он предал, а вас, мудрых, вас, сильных, предал он позорной смерти, которая не кончится вовеки. Тридцать сребреников! Так, так. Но ведь это цена вашей
крови, грязной, как те помои, что выливают женщины за ворота домов
своих. Ах, Анна, старый, седой, глупый Анна, наглотавшийся закона, — зачем ты не
дал одним сребреником, одним оболом больше! Ведь в этой цене пойдешь ты вовеки!
Грозный призрак указывает ему на полумертвого от страха Алексея, кричит: «
Давай его сюда: жилы вытяну, ремней из спины накрою́, в
своей крови он у меня захлебнется!..» Толпа кидается на беззащитного, нож блеснул…
Великая Матерь, земля сырая! в тебе мы родимся, тобою кормимся, тебя осязаем ногами
своими, в тебя возвращаемся. Дети земли, любите матерь
свою, целуйте ее исступленно, обливайте ее слезами
своими, орошайте потом, напойте
кровью, насыщайте ее костями
своими! Ибо ничто не погибает в ней, все хранит она в себе, немая память мира, всему
дает жизнь и плод. Кто не любит землю, не чувствует ее материнства, тот — раб и изгой, жалкий бунтовщик против матери, исчадие небытия.
В ожидании лошадей, он хотел приготовить письма; но, взглянув на ладонь
своей левой руки, покраснел и, досадуя, топнул ногой. У него на ладони был очень незначительный маленький укол, но платок, которым он старался зажать этот укол, был окровавлен, и это-то
дало Ропшину право сказать, что на нем
кровь.
Сегодня она чувствует сама начало
своего выздоровления… Ей лучше, заметно лучше, так пусть же ей
дадут говорить… О, как она несчастна! Она слабенькая, ничтожная, хрупкая девочка и больше ничего. A между тем, y нее были такие смелые замыслы, такие идеи! И вот, какая-то ничтожная рана, рана навылет шальной пулей и она уже больна, уже расклеилась по всем швам, и должна лежать недели, когда другие проливают
свою кровь за честь родины. Разве не горько это, разве не тяжело?
Обсмотрели солдатика одного в комиссии,
дали ему два месяца для легкой поправки: лети, сокол, в
свое село… Бедро ему после ранения как следует залатали, — однако ж настоящего ходу он не достиг, все на правую ногу припадал. Авось деревенский ветер окончательную разминку
крови даст.
На мучительный вопрос о мировом зле и страдании
давали свой ответ и люди, стоящие на вершине человеческой иерархии, как люди царской
крови Сакия Муни, как император Марк Аврелий, и люди, стоящие на самой низшей ступени человеческой иерархии, как раб Эпиктет и как плотник Иисус, давший божественный ответ на это вопрошание.
И не
дали… Здесь оказался тот удивительный «патриотизм», которым так блистал в эту войну тыл, ни разу не нюхавший пороху. Все время, до самого мира, этот тыл из
своего безопасного далека горел воинственным азартом, обливал презрением истекавшую
кровью армию и взывал к «чести и славе России».
Образ Анжелики, двойника Марго, носился перед ним, и
кровь ключом кипела в его венах; чудная летняя ночь
своим дыханием страсти распаляла воображение Николая Герасимовича. С ним случился даже род кошмара, ему казалось, что это точно бархатное черное небо, усыпанное яркими золотыми звездами, окутывает его всего, давит, не
дает свободно дышать, останавливает биение его сердца — сидя в кресле, он лишился чувств и пришел в себя лишь тогда, когда на востоке блеснул первый луч солнца.
— Я всем распорядился, — заговорил он сильным басом. — Не бойтесь, мы настигнем их завтра и вдоволь насытим наши мечи русской
кровью. О, только попадись мне Гритлих, я истопчу его конем и живого вобью в землю.
Дайте руку вашу, Ферзен! Эмма будет моей, или же пусть сам черт сгребет меня в
свои лапы.
— Вестимо, и то все господу в угоду. Да ты
давал свой излишек, чего у тебя вдоволь было. Не последний ломоть делил ты, не последнюю пулу отдавал. Вот дело иное, кабы ты для спасения души твоего недруга отдал бы, чего у тебя дороже, милее нет на белом свете, кусок
своего тела,
кровь свою!
— Хорош, нечего сказать, женишок! — даже вслух, вдосталь нахохотавшись, произнес Ермак. —
Дадут мне такой поворот от ворот, что и не опомнюсь. Молодец, на шее петля болтается, а он лезет в честные хоромы и
свою залитую
кровью руку протягивает к чистой голубке, коршун проклятый!
Соломон (в сторону). Нет, не продам
свою кровь! (Вслух.) На что мне деньги, коли не знаю, за что
дают?
— Закусить! Вы могли бы это сделать в походе. На войне минуты дороги. Виноват, однако ж, тот, кто
дал вам поздно ордер. Впрочем, видно, вы храбрый офицер, не убежали от неприятеля, как другие из вашей команды. Я взыскал с них. По перевязи на руке вашей вижу, что вы
кровью своей искупили вашу вину.
— Я всем распорядился, — заговорил он сильным басом. — Не бойтесь, мы настигнем их завтра и вдоволь насытим наши мечи русскою
кровью. О, только попадись мне Гритлих, я истопчу его конем и живого вобью в землю.
Дайте руку вашу, Ферзен! Эмма будет моею, или же пусть сам черт сгребет меня в
свои лапы.
Из всего было ясно, что первый шаг своеволия и посягательства на свободу начальников прикрывался лукаво придуманным предлогом
своей безопасности. Но этот шаг открыл путь и
дал волю буйству и чувству мщения, которое увлекло их к злодеяниям и удовольствовалось только
кровью! Картина грустная и ужасная!
Эта
дама и ее муж несомненно принадлежат к высшему петербургскому свету, и ни он, ни она неповинны в его смерти. Она, понятно, менее всех, придя на свидание любви, не рассчитывала сделаться свидетельницей убийства. Он, застав
свою жену с любовником, каковым должен был быть сочтен каждый мужчина, находившийся наедине с его женой, имел нравственное право;
кровью похитителя его чести смыть позор со
своего имени.
— До трех раз могу я слышал его пение, — проговорил старик, — а в четвертый меня уже не застанет земля. Вот тебе клык черного быка с красным острием, он обмокнут в
крови летучей мыши и заклят против всех дуновений нечистой силы; держи его при себе, а мне
дай меч
свой. Только остер ли он и гладко ли лезвие его?
— Не более двух раз могу я слышать его пение, — проговорил старик. — Держи, я
дам тебе клык черного быка с красным ухом. Он выдержан в
крови летучей мыши, и им можно заклясть любого врага, а самому спастись от притязаний нечистой силы; держи его при себе, а мне
дай меч
свой. Только остер ли он и гладко ли лезвие его?
Явившейся служанке он объявил, что у барыни внезапно пошла горлом
кровь и,
дав адрес
своего знакомого врача, приказал, чтобы немедленно за ним послали, а сам отправился домой.
— Женщины, в которых течет польская
кровь, не простуживаются, когда сердце их согрето патриотизмом друзей, — отвечала панна, и распростилась со
своими восторженными поклонниками. — Не могу дольше оставаться с вами, — прибавила она, —
дала слово быть в этот час в одном месте, где должна поневоле кружить головы москалям.
Ими не руководили никакие другие соображения, кроме тонкой деликатности, столь много свойственной женщинам французской
крови, которых было много в этой артистической компании, и они
своим мягким влиянием
давали тон всей группе.
Гусары с разных сторон возились с драгунами: один был ранен, но, с лицом в
крови, не
давал своей лошади; другой, обняв гусара, сидел на крупе его лошади; третий взлезал, поддерживаемый гусаром, на его лошадь.
Пьер, как это бòльшею частью бывает, почувствовал всю тяжесть физических лишений и напряжений, испытанных в плену, только тогда, когда эти напряжения и лишения кончились. После
своего освобождения из плена он приехал в Орел, и на третий день
своего приезда, в то время как, он собрался в Киев, заболел и пролежал в Орле три месяца; с ним сделалась, как говорили доктора, желчная горячка. Несмотря на то, что доктора лечили его, пускали
кровь и
давали пить лекарства, он всё-таки выздоровел.
Колоссальный материальный и умственный прогресс, которого они являются творцами,
дает им право с открытым презрением смотреть на низших, а тех одиноких, верхних, зачислять в
свои ряды и называть братьями по духу и
крови.
Пуплия
дала Тивуртию обещание быть неотступною в
своих требованиях у Тении и поклялась ему жизнью
своею и жизнью внучат Вирины и Витта, и Тивуртий, добившись этого, пошел пировать в шатры Эпимаха, где в вечерней прохладе должны были показать себя в соблазнительном виде привезенные Сергием девы Египта. Пояс Тивуртия на всякий случай был полон блестящими златницами и тут же был маленький мешочек с головками ароматной гвоздики, производящей волнение
крови.